Некоторые стали было просить его объяснять, но в ту минуту раздался звук колокола.
— Тише, слышите благовест! — закричал он и встал на колени. Вся толпа последовала его примеру и припала к земле с каким-то особенным благоговением, потому что человек этот, казалось, имел власть над умами.
Когда кончилась молитва, его уже не было: он исчез так быстро и неожиданно, что многие протирали глаза, думая, что им привиделась во сне эта ночь радости и веселья.
Брюлета вся дрожала, как в лихорадке, и когда я спросил, что с ней и о чем она думает, она отвечала, приложив ладонь к щеке:
— Этот человек любезен, Тьенне, но он страшно дерзок.
Я выпил несколько больше обыкновенного и так расходился, что сказал ей:
— Если поцелуй чужого обжег тебе кожу, так поцелуй друга может заживить рану.
Но она оттолкнула меня, говоря:
— Он ушел, а лучше всего не думать о тех, кто нас покидает.
— Бедный Жозе!
— О нет, Жозе — совсем другое дело, — сказала она.
— Отчего же другое?.. Что ж ты не отвечаешь? А! Брюлета, ты не равнодушна к…
— К кому? — сказала она с живостью. — Как его зовут? Скажи скорей, если ты знаешь.
— К нему, — отвечал я, засмеявшись. — К черному человеку, ради которого Жозе продал свою душу, и который так напугал тебя нынче весной, в тот вечер, когда ты была у меня.
— Да полно смеяться!.. Скажи мне, голубчик Тьенне, как его зовут, кто он и откуда.
— Нет, Брюлета, ни за что не скажу. Ты сама говоришь, что нужно забывать отсутствующих, и я вполне с тобой согласен.
Весь приход дивился тому, что прохожий музыкант исчез так неожиданно, прежде чем успели узнать от него, кто он такой. Многие расспрашивали его, но одному он сказал, что он из Маршуа и называется так, а другому сказал совсем другое, так что истины никто не знал. Чтобы сбить их окончательно с толку, я назвал им еще одно имя, не потому, впрочем, что Гюриель, потоптавший пшеницу, мог чего-нибудь опасаться после того, как Гюриель-волынщик всех нас так повеселил и потешил, а так только, чтобы посмеяться и побесить Брюлету. Потом, когда меня стали спрашивать, каким образом я с ним познакомился, я отвечал, в насмешку же, что вовсе не знаком с ним и что ему, Бог знает почему, вздумалось обратиться ко мне, как к другу, а я, для шутки, отвечал ему таким же образом.
Брюлета, впрочем, так приступила ко мне с расспросами, что я не выдержал и рассказал ей все, что знал. Потом она стала сожалеть о том, что спрашивала меня, потому что она, как и многие из нашего края, была сильно предубеждена против чужеземцев, и особливо против погонщиков мулов.
Я надеялся, что это предубеждение заставит ее забыть Гюриеля. Уж не знаю, сбылись ли мои надежды, только перемены в ней никакой не было. Она продолжала по-прежнему веселиться, никому не оказывая особенного предпочтения. Она говорила, что желает быть женой доброй и верной, точно так, как была девушкой беззаботной, и потому имеет право повременить и поразузнать хорошенько, с кем имеет дело. Мне же она часто повторяла, что не желает от меня ничего, кроме верной и тихой дружбы без всякой мысли о женитьбе.
Я от природы был нрава веселого и не зачах от печали. Мне, признаться, так же, как и Брюлете, хотелось попользоваться своей свободой, и я пользовался ею, как всякий холостой малый. Жил себе на воле и веселился и наслаждался там, где только мог. Но когда веселье проходило, я спешил к своей красавице-сестрице, тихой, скромной и веселой подруге, без которой никак не мог обойтись.
Погонщик мулов начал так:
— Меня зовут Жан Гюриель, по ремеслу я погонщик мулов. Отец мой, Себастьен Гюриель, по прозванию Бастьен, великий дровосек-волынщик, весьма известный ремесленник, многоуважаемый в лесах бурбонезских. Вот мои титулы и достоинства, которыми я могу гордиться и хвалиться. Я знаю, что мне следовало бы явиться к вам в другом виде, чтобы возбудить в вас более доверенности к себе, но, по обычаю людей моего ремесла…
— Знаем мы ваш обычай, любезнейший, — сказал старик Брюле, слушавший его с большим вниманием. — Он хорош или дурен, смотря по тому, хороши или дурны вы сами. Слава Богу, я довольно пожил на свете и хорошо знаю, что такое погонщик мулов. В молодые годы я бывал нередко в вашей стороне и насмотрелся на ваши нравы и обычаи: они, брат, мне известны, как свои пять пальцев. Слышал я также, стороною, что за вами водится немало грехов: что вы девушек похищаете, бьете поселян, а иногда и до смерти их заколачиваете в драках, а денежки их прибираете к рукам.
— Мне кажется, — сказал Гюриель, засмеявшись, — что вы слишком уж преувеличиваете наши грехи. То, что вы рассказываете, было так давно, что теперь не осталось и следов тех людей. Страх до такой степени преувеличил эти слухи в вашем краю, что долгое время погонщики мулов выходили из лесов не иначе как большими партиями, да и то с великой опасностью. Доказательством же того, что нравы их изменились и что их теперь нечего страшиться, может служить то, что они сами теперь никого не боятся. Вот я, например, один пришел к вам.
— Разумеется, — сказал старик Брюле, убедить которого было нелегко, — только зачем же лицо-то у вас вымазано сажей?.. Вы даете клятву во всем следовать уставу братства, а устав этот велит вам ходить в таком виде по тем странам, где вас считают еще людьми подозрительными, на тот случай, чтобы потом, когда кто-нибудь из вас напроказит, нельзя было сказать, что это он или не он сделал. Притом же, вы все отвечаете друг за друга. Конечно, круговая порука дело хорошее: она делает из вас верных друзей, людей, преданных друг другу, но зато уж об остальном и не спрашивай! И если бы погонщик мулов — будь он малый добрый и даже богатый — вздумал со мной породниться, то, скажу тебе откровенно, я угостил бы его от души и вином, и всем, чем угодно, но никогда бы не отдал за него своей дочки.
— Да я вовсе не за тем пришел, — сказал Гюриель, смело глядя на Брюлету, которая делала вид, что ничего не слышит и думает совсем о другом. — Вы напрасно отказываете мне, не зная даже, холост ли я или женат: ведь я не сказал вам об этом ни слова.
Брюлета опустила глаза в землю, так что нельзя было видеть, довольна ли она ответом погонщика или нет. Потом, собравшись с духом, сказала:
— Не о том теперь речь. Вы обещали сообщить нам известие о Жозефе, болезнь которого так сильно меня тревожит. Дедушка также принимает в нем большое участие: он вырос у него в доме. Скажите же нам, пожалуйста, прежде всего о нем что-нибудь.
Гюриель пристально посмотрел на Брюлету. Казалось, он хотел подавить в себе печальное чувство. Потом, собравшись с силами, продолжал.
— Жозеф болен, так болен, что я решился прийти сюда, чтобы спросить виновницу его болезни: хочет ли она исцелить его, и в ее ли это власти?
— Что он такое толкует? — спросил дедушка, открывая уши (он начинал уже плохо слышать). — Каким образом моя дочка может исцелить Жозефа?
— Я начал сперва говорить о себе, — отвечал Гюриель, — именно потому, что мне совестно было начать прямо с этого. Теперь, если вы считаете меня человеком честным, позвольте мне рассказать вам толком все, что я знаю и думаю.
— Можете говорить смело, — сказала Брюлета с живостью. — Мне решительно все равно, что обо мне думают.
— Я не думаю о вас ничего, кроме хорошего, моя красавица, — отвечал Гюриель. — Вы не виноваты в том, что Жозеф вас любит, и если вы отвечаете ему тем же в тайне души, то никто не имеет права осуждать вас. Можно завидовать ему, но коварствовать против него и огорчать вас не должно. Я сейчас расскажу вам, как шли у нас дела с того самого дня, как мы подружились с ним и я убедил его идти в нашу сторону учиться музыке, которая так сильно ему полюбилась.
— Нечего сказать, славную вы оказали ему услугу! — заметил дедушка. — Мне кажется, что он мог бы и здесь также хорошо всему научиться, не тревожа и не огорчая своих понапрасну.
— Он говорил мне, — продолжал Гюриель, — и я сам после в том убедился, что здешние волынщики не дадут ему покоя. И притом, я должен был сказать ему правду, потому что он почти с первого раза открыл мне всю свою душу. Музыка — трава дикая и не растет на вашей тучной земле. Уж не знаю, почему, только ей привольнее у нас, в нашей вересковой стране. В наших лесах и оврагах она хранится и обновляется, как цветы в весеннее время. Там зарождается она и приносит плоды, которые расходятся потом по тем странам, где их недостает. Оттуда ваши гудари заимствуют самые лучшие вещи и потом угощают ими вас, но так как они ленивы и скупы, а вы довольствуетесь вечно одним и тем же, то они заходят к нам всего какой-нибудь раз в жизни и потом пробавляются этим до конца дней своих. У них также есть ученики, которые твердят наши старые песни, коверкая их нещадно, и думают, что им уже нет надобности ходить к нам учиться. «Следовательно, — говорил я вашему Жозефу, — если малый добросовестный, как ты, например, обратится к настоящему источнику, то он почерпнет в нем такие свежие и богатые силы, что против него мудрено будет устоять вашим волынщикам». А потому мы и порешили, чтобы Жозе ушел отсюда в Иванов день и отправился в Бурбонне, где он мог всегда найти себе работу и хлеб насущный и в то же время пользоваться уроками достойного учителя, потому что, нужно вам сказать, самые лучшие изобретатели живут в Верхней Бурбонне, близ сосновых лесов, в том месте, где Сиуль спускается с Домских гор. И отец мой, родившийся в местечке Гюриель, от которого он и имя свое получил, провел всю жизнь в самых лучших местах. Он, признаться, не любит работать два года сряду на одном и том же месте, и чем старее делается, тем становится деятельнее и непоседливее. Прошлый год, например, он начал работать в Тронсейском лесу, потом перешел в Эспинасский, а теперь находится в Аллё, куда пошел за ним и Жозеф. Жозеф не отстает от него ни на шаг: вместе с ним рубит, колет и играет на волынке, любит его как родной сын и хвалится тем, что сам также любим. Он пообвык у нас и был счастлив так, как может быть счастлив человек в разлуке с милой сердцу. Но у нас жизнь не так легка и удобна, как в вашем краю. И хотя отец мой, человек опытный, всячески удерживал Жозефа, но желание поскорей достигнуть успеха в нем так сильно, что он не слушался и надсадил себе грудь, играя на волынке, а вы сами видели, что наши волынки больше ваших и страшно утомляют грудь, пока не узнаешь, как нужно надувать их. Жозеф схватил лихорадку и начал кашлять кровью. Батюшка, зная эту болезнь и средство против нее, отнял у него волынку и велел ему отдохнуть. Лихорадка действительно прошла, но зато появилась болезнь другая. Он перестал кашлять и харкать кровью, но впал в такую тоску и слабость, что мы стали опасаться за его жизнь. Дней восемь тому назад, возвратясь из отлучки, я нашел его таким бледным, что едва узнал: он исхудал страшно и еле держался на ногах. Когда я стал спрашивать его, что с ним, он заплакал и сказал печальным голосом: «Видно, мне суждено, Гюриель, умереть в этом лесу, далеко от родины, матери и друзей, не видав ни крошки любви от той, перед которой мне так хотелось показать свое знание. Тоска давит мне грудь, а нетерпение сушит сердце. Лучше бы твоему отцу не мешать мне уходить себя волынкой. Я бы умер тогда, наигрывая те нежные речи, которых никогда не умел высказать ей словами, и думая о том, что мы снова вместе. Конечно, твой отец хотел моей пользы: я сам чувствовал, что изнемогаю от излишней натуги, но что пользы в том, что я умру не так скоро? Так или иначе, а мне все-таки придется отказаться от жизни, потому, во-первых, что мне есть нечего: работать я не в силах, а быть вам в тягость не хочу, а главное потому, что у меня слаба грудь, и я не могу играть на волынке. Следовательно, для меня все уже кончено. Из меня никогда ничего не выйдет, и я умру, не зная последнего утешения — не вспомнив ни одной минуты любви и счастья…»